В религиозной и околорелигиозной живописи сюжетное название часто обещает моральное различие — святая / грешница, экстаз / падение, покаяние / соблазн, мученичество / наслаждение. Но визуально эти состояния нередко строятся одинаково: через обнажение, потерю контроля, запрокинутую голову, закрытые глаза, жест рук, контраст света и тьмы, драпировку, слёзы, рану, стрелу, кинжал или направленный луч. Поэтому зритель сначала видит тело в пограничном состоянии, а уже потом узнаёт, «правильно» ли это тело читать как святое, грешное, страдающее или желающее.
XVI–XVII века: В Средневековье уже есть устойчивые типы святости, покаяния, мученичества и искушения; в Ренессансе и барокко тело становится более чувственным и театральным; в XIX–XX веках религиозные формулы переходят в светские сюжеты — истерию, меланхолию, желание, травму, перформанс, сценические образы.
Я нахожу эту тему интересной для переосмысления постмодернистской живописи, лишенной прямого нарратива, часто использующей название картины для создания впечатления
1. Атрибуты как система моральной разметки
Один и тот же наклон головы может стать покаянием или алкогольным ступором, в зависиимости от того, какой предмет рядом — свеча или трубка.
Адриан Брауэр, Poor Folk Drinking in a Tavern, ок. 1625–1630
Francisco de Zurbarán, Saint Francis in Meditation, ок. 1635–1639
У Браувера таверна показана как пространство телесной потери контроля. Люди курят, пьют, смеются, спят, кричат; их лица искажены, рты открыты, тела распадаются на отдельные жесты. Один человек запрокидывает голову с почти экстатическим выражением, другой подносит к губам кувшин, третья фигура засыпает прямо за столом. Это состояние легко назвать падением: зритель видит пьянство, грубость, шум, низкую среду. Но если убрать жанровый контекст, отдельные лица начинают напоминать не только пьяниц, но и людей, переживающих видение, обморок или религиозный экстаз.
У Зурбарана святой Франциск, наоборот, находится в тишине и одиночестве. Он стоит на коленях, держит череп, его лицо частично скрыто капюшоном, а тело выхвачено из темноты резким светом. Внешне это тоже фигура, потерявшая связь с обычным миром: открытый рот, неподвижность, затемнённое лицо, почти призрачное присутствие. Но здесь та же потеря контроля читается как духовная сосредоточенность. Череп, монашеская одежда и название заставляют видеть не распад, а покаяние.
Адриан Брауэр, Peasant Smoking in an Interior ок. 1620-е и Жорж де Ла Тур, Magdalene with the Smoking Flame, ок. 1640
Жорж де Латур — Женщина, ловящая блоху 1630-40
В левой работе человек показан в тёмном бедном интерьере, почти полностью поглощённый простым действием. Он сидит у стола, наклоняется к трубке и огню, рядом стоят кувшины и бытовые предметы. Пространство кажется низким, тесным и замкнутым; фигура не возвышена, а прижата к повседневности. Это можно прочитать как сцену зависимости, которая уже почти не приносит удовольствия. Но сам жест сосредоточенности — наклонённая голова, слабый источник света, остановленное движение руки — делает его неожиданно похожим на фигуру в медитации.
У Ла Тура Мария Магдалина находится в похожем тёмном интерьере, но её одиночество получает другой смысл. Рядом с ней лежат предметы, знакомые по натюрмортам vanitas: свеча, череп, книги и зеркало. Они напоминают о смерти, времени и тщетности земных удовольствий. Внешне её тело так же неподвижно и замкнуто, как тело курильщика: взгляд опущен. Однако здесь эта остановка читается как духовное размышление о смерти и грехе. Свеча становится не бытовым огнём, а знаком времени, памяти и внутреннего обращения.
Эта пара строится на сходстве двух маленьких источников света. В одном случае огонь нужен, чтобы зажечь трубку; в другом — чтобы осветить череп и поддержать молитвенное созерцание. Но визуально оба изображения показывают человека, оторванного от внешнего мира и замкнутого на одном предмете. Разница между низкой привычкой и высоким покаянием возникает не в самой позе, а в атрибутах: трубка и кувшин ведут к падению, череп и свеча — к спасению.
Рембрандт ван Рейн, Святой Пётр в темнице, 1631
Рембрандт ван Рейн, Сидящий старик ок. 1631
Совместный анализ этих работ позволяет иначе посмотреть и на возвышенный образ апостола, и на усталость обычного человека. Святой Пётр у Рембрандта перестаёт быть только символом веры и церковной власти. Он показан как старый человек в темнице: уставший, одинокий, погружённый в тяжёлое внутреннее состояние. Ключи рядом с ним сохраняют религиозный смысл, но не отменяют человеческой слабости. Апостол оказывается не недоступной святой фигурой, а человеком, который переживает страх, вину, ожидание и физическую усталость.
Рисунок сидящего старика, наоборот, помогает увидеть в обычной усталости не только бытовое или низкое состояние. Его опущенная голова, расслабленная рука и тяжёлая поза могут быть связаны с вином, сном или телесным истощением, но в сравнении с Петром эта фигура начинает казаться глубже. Поэтому граница между святым испытанием и человеческой усталостью становится менее жёсткой.
Bartolomé Esteban Murillo-The Young Beggar
Питер Пауль Рубенс, Drunken Silenus, ок. 1620
Антонио де Переда-и-Сальгадо, Saint Jerome 1643
У Рубенса тело Силена показано не только как пьяное, но и как подчеркнуто смертное. Его обнажённая плоть тяжёлая, рыхлая, покрасневшая; она уже не соответствует идеалу героического или молодого тела. Силен находится в центре праздника, вокруг него виноград, путти, сатиры и движение, но сам он выглядит почти беспомощным. Вакхическое изобилие здесь не отменяет бренности, а делает её видимой: тело ест, пьёт, наслаждается и одновременно стареет, слабеет, приближается к смерти. У Переды святой Иероним тоже изображён через старое и уязвимое тело. Его грудь открыта, рёбра и мышцы подчеркнуты резким светом. Рядом лежит череп — прямой знак смерти, но сама фигура Иеронима уже почти повторяет этот знак в живом виде. Он ещё жив, молится и держит распятие, но его тело представлено как временная оболочка, которая постепенно приближается к тому, что лежит рядом на столе.
Эта пара показывает два разных способа говорить о смертности тела. У Рубенса бренность проявляется внутри наслаждения: старое тело окружено вином, плодами и смехом, но именно поэтому его распад становится особенно заметным. У Переды бренность превращается в религиозную медитацию: череп, книга, распятие и истощённая плоть направляют взгляд к смерти и спасению. В обоих случаях тело уже не принадлежит героям картины, но высшей силе. Разница между падением и святостью возникает не в самой старой плоти, а в том, как культура объясняет её конечность.
Аннибале Карраччи, Кающаяся Мария Магдалина в пейзаже, ок. 1598–1600 Диего Веласкес, The Triumph of Bacchus, 1628
У Карраччи Мария Магдалина изображена в одиночестве, на границе между пейзажем и внутренним видением. Она сидит в пустынном пространстве, прижимает к себе череп и поднимает взгляд вверх. Её тело не действует, а пребывает в состоянии ожидания, молитвы или экстаза. Название обещает зрителю правильное чтение: перед нами не просто женщина в эмоциональном напряжении, а кающаяся святая.
У Веласкеса Вакх — неоднозначная фигура: он связан с вином, телесным удовольствием, похотью и разгулом, но одновременно сам является отверженным и пограничным персонажем. В картине он сидит среди пьяниц, участвует в общем веселье. Но при этом он не полностью принадлежит этой компании. Его светлая кожа, неподвижность и почти театральная отстранённость отделяют его от грубых смеющихся мужчин вокруг.
Эта пара показывает, что одиночество может существовать и в пустыне, и внутри толпы. Марию Магдалину можно представить до покаяния — окружённой такими же мужскими взглядами, шумом, вином и телесным желанием. Вакха, наоборот, можно увидеть не только как бога разврата, но и как фигуру, которая находится среди людей и всё равно остаётся чужой. Череп и одиночество делают состояние Магдалины покаянием, а виноград и мужская компания делают сцену Вакха опьянением. Но в обоих случаях изображено тело, отделённое от обычного мира и не до конца совпадающее с тем нарративом, который ему назначен.
Артемизия Джентилески, «Мария Магдалина в экстазе», ок. 1620–1625
Жан-Андре Риксенс, «Смерть Клеопатры», 1874
У Артемизии Джентилески Мария Магдалина изображена в состоянии внутреннего предела. Её голова запрокинута, глаза закрыты, руки сложены, грудь открыта, а тело как будто теряет собственную устойчивость. Без названия эту позу можно было бы прочитать как сон, обморок, чувственное томление или физическое истощение. Но имя Магдалины переводит телесную слабость в религиозный экстаз.
У Риксенса Клеопатра тоже показана как неподвижное женское тело, почти полностью отданное взгляду. Она лежит на ложе в роскошном интерьере, окружённая тканями, украшениями, слугами и египетскими атрибутами. Смерть превращается в сцену, а исторический сюжет делает эту сцену допустимой для созерцания.
Апостол Варфоломей Хосе де Рибера, ок. 1620–1626 и Joachim Beuckelaer Butcher’s Shop 1568
Эта пара показывает, как один и тот же визуальный язык плоти получает разные моральные значения. У Риберы нож становится знаком страдания, веры и святости. У Бейкелара нож остаётся бытовым инструментом торговли и потребления. Но в обоих случаях тело перестаёт быть целостным и неприкосновенным: оно может быть вскрыто, разрезано, выставлено перед взглядом. Название и сюжет решают, видим ли мы мученика или мясную лавку, но сама живопись постоянно возвращает нас к общей материальности тела.
2. Название обещает смысловую детерминированность, но зритель всё равно сталкивается с телом, которое не полностью подчиняется этому объяснению. Поэтому нарратив работает как маска: он прикрывает визуальную неопределённость, но не способен её уничтожить.
Поль Деларош «Христианская мученица времён Диоклетиана в Тибре» 1855
Odalisque with Slave Jean-Auguste-Dominique Ingres 1839
Юная мученица лежит в воде как прекрасное, почти безжизненное тело. Нимб сообщает зрителю, что это святая смерть, но визуально картина близка к романтическому образу женской уязвимости и эстетизированной гибели.
Одалиска тоже показана как пассивное тело, предназначенное для взгляда. В отличие от мученицы, её неподвижность называется не жертвой, а желанием и роскошью.
Но композиционно оба образа строятся вокруг дистанцированного женского тела. В одном случае зритель смотрит на тело через историю веры, насилия и святости; в другом — через историю желания, ориентализма и светской фантазии.
Эль Греко, «Кающаяся Магдалина», ок. 1577
Тициан, «Венера с зеркалом», ок. 1555




